Неточные совпадения
Он слушал Ленского
с улыбкой.
Поэта пылкий разговор,
И ум, еще в сужденьях зыбкой,
И вечно вдохновенный взор, —
Онегину всё было ново;
Он охладительное слово
В устах старался удержать
И думал: глупо мне мешать
Его минутному блаженству;
И без меня пора
придет,
Пускай покамест он живет
Да верит мира совершенству;
Простим горячке юных
летИ юный жар и юный бред.
Приходит муж. Он прерывает
Сей неприятный tête-а-tête;
С Онегиным он вспоминает
Проказы, шутки прежних
лет.
Они смеются. Входят гости.
Вот крупной солью светской злости
Стал оживляться разговор;
Перед хозяйкой легкий вздор
Сверкал без глупого жеманства,
И прерывал его меж тем
Разумный толк без пошлых тем,
Без вечных истин, без педантства,
И не пугал ничьих ушей
Свободной живостью своей.
«Не спится, няня: здесь так душно!
Открой окно да сядь ко мне». —
«Что, Таня, что
с тобой?» — «Мне скучно,
Поговорим о старине». —
«О чем же, Таня? Я, бывало,
Хранила в памяти не мало
Старинных былей, небылиц
Про злых духов и про девиц;
А нынче всё мне тёмно, Таня:
Что знала, то забыла. Да,
Пришла худая череда!
Зашибло…» — «Расскажи мне, няня,
Про ваши старые
года:
Была ты влюблена тогда...
Или, не радуясь возврату
Погибших осенью листов,
Мы помним горькую утрату,
Внимая новый шум лесов;
Или
с природой оживленной
Сближаем думою смущенной
Мы увяданье наших
лет,
Которым возрожденья нет?
Быть может, в мысли нам
приходитСредь поэтического сна
Иная, старая весна
И в трепет сердце нам приводит
Мечтой о дальней стороне,
О чудной ночи, о луне…
— Разумеется, я это очень понимаю. Экой дурак старик! Ведь
придет же в восемьдесят
лет этакая дурь в голову! Да что, он
с виду как? бодр? держится еще на ногах?
Раз, осенью,
пришел транспорт
с провиантом; в транспорте был офицер, молодой человек
лет двадцати пяти.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть
лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю,
с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не
приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
— Вот еще что выдумал! — говорила мать, обнимавшая между тем младшего. — И
придет же в голову этакое, чтобы дитя родное било отца. Да будто и до того теперь: дитя молодое, проехало столько пути, утомилось (это дитя было двадцати
с лишком
лет и ровно в сажень ростом), ему бы теперь нужно опочить и поесть чего-нибудь, а он заставляет его биться!
Но гулять «
с мсьё Обломовым», сидеть
с ним в углу большой залы, на балконе… что ж из этого? Ему за тридцать
лет: не станет же он говорить ей пустяков, давать каких-нибудь книг… Да этого ничего никому и в голову не
приходило.
«Куда ж я дел деньги? —
с изумлением, почти
с ужасом спросил самого себя Обломов. — В начале
лета из деревни
прислали тысячу двести рублей, а теперь всего триста!»
Он стал хвастаться перед Штольцем, как, не сходя
с места, он отлично устроил дела, как поверенный собирает справки о беглых мужиках, выгодно продает хлеб и как
прислал ему полторы тысячи и, вероятно, соберет и
пришлет в этом
году оброк.
Потом, когда он получил деньги из деревни, братец
пришли к нему и объявили, что ему, Илье Ильичу, легче будет начать уплату немедленно из дохода; что
года в три претензия будет покрыта, между тем как
с наступлением срока, когда документ будет подан ко взысканию, деревня должна будет поступить в публичную продажу, так как суммы в наличности у Обломова не имеется и не предвидится.
— Тарантьев, Иван Герасимыч! — говорил Штольц, пожимая плечами. — Ну, одевайся скорей, — торопил он. — А Тарантьеву скажи, как
придет, — прибавил он, обращаясь к Захару, — что мы дома не обедаем, и что Илья Ильич все
лето не будет дома обедать, а осенью у него много будет дела, и что видеться
с ним не удастся…
— Нет, двое детей со мной, от покойного мужа: мальчик по восьмому
году да девочка по шестому, — довольно словоохотливо начала хозяйка, и лицо у ней стало поживее, — еще бабушка наша, больная, еле ходит, и то в церковь только; прежде на рынок ходила
с Акулиной, а теперь
с Николы перестала: ноги стали отекать. И в церкви-то все больше сидит на ступеньке. Вот и только. Иной раз золовка
приходит погостить да Михей Андреич.
Крестьяне рассмеялися
И рассказали барину,
Каков мужик Яким.
Яким, старик убогонький,
Живал когда-то в Питере,
Да угодил в тюрьму:
С купцом тягаться вздумалось!
Как липочка ободранный,
Вернулся он на родину
И за соху взялся.
С тех пор
лет тридцать жарится
На полосе под солнышком,
Под бороной спасается
От частого дождя,
Живет —
с сохою возится,
А смерть
придет Якимушке —
Как ком земли отвалится,
Что на сохе присох…
При таковом заведении неудивительно, что земледелие в деревне г. некто было в цветущем состоянии. Когда у всех худой был урожай, у него родился хлеб сам-четверт; когда у других хороший был урожай, то у него
приходил хлеб сам-десять и более. В недолгом времени к двумстам душам он еще купил двести жертв своему корыстолюбию; и поступая
с сими равно, как и
с первыми,
год от
году умножал свое имение, усугубляя число стенящих на его нивах. Теперь он считает их уже тысячами и славится как знаменитый земледелец.
«Что как она не любит меня? Что как она выходит за меня только для того, чтобы выйти замуж? Что если она сама не знает того, что делает? — спрашивал он себя. — Она может опомниться и, только выйдя замуж, поймет, что не любит и не могла любить меня». И странные, самые дурные мысли о ней стали
приходить ему. Он ревновал ее к Вронскому, как
год тому назад, как будто этот вечер, когда он видел ее
с Вронским, был вчера. Он подозревал, что она не всё сказала ему.
«Уж не немка ли здесь хозяйка?» —
пришло ему на мысль; но хозяйкой оказалась русская, женщина
лет пятидесяти, опрятно одетая,
с благообразным умным лицом и степенною речью.
Года за два до кончины здоровье стало изменять ему: он начал страдать одышкой, беспрестанно засыпал и, проснувшись, не скоро мог
прийти в себя: уездный врач уверял, что это
с ним происходили «ударчики».
Статую эту, долженствовавшую представить молящегося ангела, он выписал из Москвы; но отрекомендованный ему комиссионер, сообразив, что в провинции знатоки скульптуры встречаются редко, вместо ангела
прислал ему богиню Флору, много
лет украшавшую один из заброшенных подмосковных садов екатерининского времени — благо эта статуя, весьма, впрочем, изящная, во вкусе рококо,
с пухлыми ручками, взбитыми пуклями, гирляндой роз на обнаженной груди и изогнутым станом, досталась ему, комиссионеру, даром.
— Иван Пращев, офицер, участник усмирения поляков в 1831
году, имел денщика Ивана Середу. Оный Середа, будучи смертельно ранен, попросил Пращева переслать его, Середы, домашним три червонца. Офицер сказал, что пошлет и даже прибавит за верную службу, но предложил Середе: «
Приди с того света в день, когда я должен буду умереть». — «Слушаю, ваше благородие», — сказал солдат и помер.
Дома на столе Клим нашел толстое письмо без марок, без адреса,
с краткой на конверте надписью: «К. И. Самгину». Это брат Дмитрий извещал, что его перевели в Устюг, и просил
прислать книг. Письмо было кратко и сухо, а список книг длинен и написан со скучной точностью,
с подробными титулами, указанием издателей,
годов и мест изданий; большинство книг на немецком языке.
Вечером собралось человек двадцать;
пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и о том, как сатана играл в карты
с богом;
пришел учитель словесности и тоже поэт — Эвзонов, маленький, чернозубый человек,
с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей о делах человеческих он заставлял Самгина вспоминать себя самого, каким Самгин хотел быть и был
лет пять тому назад.
Однажды,
придя к учителю, он был остановлен вдовой домохозяина, — повар умер от воспаления легких. Сидя на крыльце, женщина веткой акации отгоняла мух от круглого, масляно блестевшего лица своего. Ей было уже
лет под сорок; грузная,
с бюстом кормилицы, она встала пред Климом, прикрыв дверь широкой спиной своей, и, улыбаясь глазами овцы, сказала...
Цыфиркин. Да кое-как, ваше благородие! Малу толику арихметике маракую, так питаюсь в городе около приказных служителей у счетных дел. Не всякому открыл Господь науку: так кто сам не смыслит, меня нанимает то счетец поверить, то итоги подвести. Тем и питаюсь; праздно жить не люблю. На досуге ребят обучаю. Вот и у их благородия
с парнем третий
год над ломаными бьемся, да что-то плохо клеятся; ну, и то правда, человек на человека не
приходит.
Те сначала не хотели трудиться, предпочитая есть конину, белок, древесную кору, всякую дрянь, а поработавши
год и поевши ячменной похлебки
с маслом, на другой
год пришли за работой сами.
В 1644
году Мигель Лопец Легаспи
пришел,
с пятью монахами ордена августинцев и
с пятью судами, покорять острова силою креста и оружия.
В 1521
году Магеллан, первый,
с своими кораблями пристал к юго-восточной части острова Магинданао и подарил Испании новую, цветущую колонию, за что и поставлен ему монумент на берегу Пассига. Вторая экспедиция приставала к Магинданао в 1524
году, под начальством Хуана Гарсия Хозе де Лоаиза. Спустя недолго
приходил мореплаватель Виллалобос, который и дал островам название Филиппинских в честь наследника престола, Филиппа II, тогда еще принца астурийского.
Он не преминул рассказать, как
летом, перед самою петровкою, когда он лег спать в хлеву, подмостивши под голову солому, видел собственными глазами, что ведьма,
с распущенною косою, в одной рубашке, начала доить коров, а он не мог пошевельнуться, так был околдован; подоивши коров, она
пришла к нему и помазала его губы чем-то таким гадким, что он плевал после того целый день.
Про старца Зосиму говорили многие, что он, допуская к себе столь многие
годы всех приходивших к нему исповедовать сердце свое и жаждавших от него совета и врачебного слова, до того много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что
с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадывать:
с чем тот
пришел, чего тому нужно и даже какого рода мучение терзает его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово.
— На тебя глянуть
пришла. Я ведь у тебя бывала, аль забыл? Не велика же в тебе память, коли уж меня забыл. Сказали у нас, что ты хворый, думаю, что ж, я пойду его сама повидаю: вот и вижу тебя, да какой же ты хворый? Еще двадцать
лет проживешь, право, Бог
с тобою! Да и мало ли за тебя молебщиков, тебе ль хворать?
А я тебе,
с своей стороны, за это тоже одно обещание дам: когда к тридцати
годам я захочу «бросить кубок об пол», то, где б ты ни был, я таки
приду еще раз переговорить
с тобою… хотя бы даже из Америки, это ты знай.
Третьего
года он нас зазвал к себе на чаек, да
с ликерцем (барыни ему ликер
присылают), да как пустился расписывать старину, так мы животики надорвали…
—
С летами придет и ум, будут заботы — и созреют, — договорила Марья Егоровна. — Оба они росли у нас на глазах: где им было занимать мудрости, ведь не жили совсем!
Один из «пророков» разобрал стихи публично на лекции и сказал, что «в них преобладает элемент живописи, обилие образов и музыкальность, но нет глубины и мало силы», однако предсказывал, что
с летами это
придет, поздравил автора тоже
с талантом и советовал «беречь и лелеять музу», то есть заняться серьезно.
— В конце
лета суда
с арбузами
придут, — продолжала она, — сколько их тут столпится! Мы покупаем только мочить, а к десерту свои есть, крупные, иногда в пуд весом бывают. Прошлый
год больше пуда один был, бабушка архиерею отослала.
1922
год. Все-таки собирались «среды». Это уж было не на Большой Молчановке, а на Большой Никитской, в квартире
С. Н. Лентовской. «Среды» назначались не регулярно. Время от времени «дядя Володя»
присылал приглашения, заканчивавшиеся так...
Среди московских трактиров был один-единственный, где раз в
году, во время весеннего разлива, когда
с верховьев Москвы-реки
приходили плоты
с лесом и дровами, можно было видеть деревню. Трактир этот, обширный и грязный, был в Дорогомилове, как раз у Бородинского моста, на берегу Москвы-реки.
— Эту лошадь — завтра в деревню. Вчера на Конной у Илюшина взял за сорок рублей киргизку… Добрая. Четыре
года. Износу ей не будет… На той неделе обоз
с рыбой из-за Волги
пришел. Ну, барышники у них лошадей укупили, а
с нас вдвое берут. Зато в долг. Каждый понедельник трешку плати. Легко разве? Так все извозчики обзаводятся. Сибиряки привезут товар в Москву и половину лошадей распродадут…
За работу Н. И. Струнникову Брокар денег не давал, а только платил за него пятьдесят рублей в училище и содержал «на всем готовом». А содержал так: отвел художнику в сторожке койку пополам
с рабочим, — так двое на одной кровати и спали, и кормил вместе со своей прислугой на кухне. Проработал
год Н. И. Струнников и
пришел к Брокару...
Был в шестидесятых
годах в Москве полицмейстер Лужин, страстный охотник, державший под Москвой свою псарню. Его доезжачему всучили на Старой площади сапоги
с бумажными подошвами, и тот пожаловался на это своему барину, рассказав, как и откуда получается купцами товар. Лужин послал его узнать подробности этой торговли. Вскоре охотник
пришел и доложил, что сегодня рано на Старую площадь к самому крупному оптовику-торговцу привезли несколько возов обуви из Кимр.
Естественно, что наше появление вызвало среди китайцев тревогу. Хозяин фанзы волновался больше всех. Он тайком послал куда-то рабочих. Спустя некоторое время в фанзу
пришел еще один китаец. На вид ему было 35
лет. Он был среднего роста, коренастого сложения и
с типично выраженными монгольскими чертами лица. Наш новый знакомый был одет заметно лучше других. Держал он себя очень развязно и имел голос крикливый. Он обратился к нам на русском языке и стал расспрашивать, кто мы такие и куда идем.
— Позвольте, позвольте! — говорит читатель, — и не один проницательный, а всякий читатель,
приходя в остолбенение по мере того, как соображает, —
с лишком через два
года после того, как познакомилась
с Никитиным?
Не было мне ни поощрений, ни рассеяний; отец мой был почти всегда мною недоволен, он баловал меня только
лет до десяти; товарищей не было, учители
приходили и уходили, и я украдкой убегал, провожая их, на двор поиграть
с дворовыми мальчиками, что было строго запрещено.
— Это так, вертопрахи, — говорил он, — конечно, они берут, без этого жить нельзя, но, то есть, эдак ловкости или знания закона и не спрашивайте. Я расскажу вам, для примера, об одном приятеле. Судьей был
лет двадцать, в прошедшем
году помре, — вот был голова! И мужики его лихом не поминают, и своим хлеба кусок оставил. Совсем особенную манеру имел.
Придет, бывало, мужик
с просьбицей, судья сейчас пускает к себе, такой ласковый, веселый.
…А между тем я тогда едва начинал
приходить в себя, оправляться после ряда страшных событий, несчастий, ошибок. История последних
годов моей жизни представлялась мне яснее и яснее, и я
с ужасом видел, что ни один человек, кроме меня, не знает ее и что
с моей смертью умрет истина.
С ними
приходили дети
с светло-палевыми волосами; босые и запачканные, они всё совались вперед, старухи всё их дергали назад; дети кричали, старухи кричали на них, ловили меня при всяком случае и всякий
год удивлялись, что я так вырос.
Так бедствовали мы и пробивались
с год времени. Химик
прислал десять тысяч ассигнациями, из них больше шести надобно было отдать долгу, остальные сделали большую помощь. Наконец и отцу моему надоело брать нас, как крепость, голодом, он, не прибавляя к окладу, стал
присылать денежные подарки, несмотря на то что я ни разу не заикнулся о деньгах после его знаменитого distinguo! [различаю, провожу различие (лат.).]
Летом того
года, в который я общался
с сектантами в Яме, ко мне
пришли из соседней усадьбы Шеерманов для духовных бесед со мной.
В известный
год моей жизни, который я считаю счастливым, я
пришел в соприкосновение и вступил в общение
с новой для меня средой народных богоискателей, познакомился
с бродячей народной религиозной Россией.